В Москве странницы пристали на постоялом дворе. Они попросились ночевать, их пустили. После ужина дьяконица легла на печи, а Тихоновна, положив под голову котомку, легла на лавке и заснула. Наутро, еще до света, Тихоновна встала, разбудила дьяконицу, и только дворник окликнул ее, когда она выходила на двор.
- Рано поднялась, баушка, - оговорил он ее.
- Пока дойдем, кормилец, и заутреня, - отвечала Тихоновна.
- С богом, баушка.
- Спаси Христос, - сказала Тихоновна, и странницы пошли к Кремлю.
***
Отстояв заутреню и обедню и приложившись к святыням, старухи, с трудом отыскивая дорогу, пришли к двору Чернышевых. Дьяконица сказала, что старушка барыня крепко наказывала ей побывать и всех странных принимает. - "Там и человечка найдем насчет прошения", - сказала дьяконица, и странницы пошли плутать по улицам, расспрашивая дорогу. Дьяконица была раз, да забыла. Раза два чуть не раздавили их, кричали на них, бранили их; раз полицейский взял дьяконицу за плечи и толкнул, запрещая им идти по той улице, по которой они шли, и направляя их в лес переулков. Тихоновна не знала, что их согнали с Воздвиженки именно потому, что по этой улице должен был ехать тот самый царь, о котором она не переставая думала и которому намеревалась написать и подать прошение.
Дьяконица, как всегда, шла тяжело и жалостно; Тихоновна, как обыкновенно, - легко и бодро, шагами молодой женщины. У самых ворот странницы остановились. Дьяконица не узнавала двора: стояла новая изба, которой не было прежде; но, оглядев колодец с насосами в углу двора, дьяконица признала двор. Собаки залаяли и бросились на старух с палками.
- Ничего, тетки, не тронут. У, вы, подлые! - крикнул дворник на собак, замахиваясь метлою. - Вишь, сами деревенские, а на деревенских зарятся. Сюда обходи. Завязнешь. Не дает бог морозу.
Но дьяконица, заробевшая от собак, жалостно приговаривая, присела у ворот на лавочку и просила дворника проводить. Тихоновна привычно поклонилась дворнику и, опершись на клюку, расставив туго обтянутые онучами ноги, остановилась подле нее, как всегда, спокойно глядя перед собою и ожидая подходившего к ним дворника.
- Вам кого? - спросил дворник.
- Али не признал, кормилец? Егором звать, никак? - сказала дьяконица. - От угодников, да вот зашли к сиятельной.
- Излегощин 1000 ские? - сказал дворник. - Старого дьякона будете? Как же! Ничего, ничего. Идите в избу. У нас принимают, никому отказа нет. А эта чья же будет?
Он указал на Тихоновну.
- Излегощинская же Герасимова, была Фадеева; знаешь, я чай? - сказала Тихоновна. - Тоже излегощинская.
- Как же! Да что, сказывали, вашего в острог, что ли, посадили?
Тихоновна ничего не ответила, только вздохнула и подкинула сильным движением на спину котомку и шубу.
Дьяконица расспросила, дома ли старая барыня, и, узнав, что дома, просила доложить ей. Потом спросила про сына, который вышел в чиновники и служил по милости князя в Петербурге. Дворник ничего не умел ей ответить и направил их в избу людскую по мосткам, шедшим через двор. Старухи вошли в избу, полную народом, женщинами, детьми, старыми и молодыми, дворовыми, и помолились на передний угол. Дьяконицу тотчас же узнали прачка и горничная старой барыни и тотчас же обступили ее с расспросами, сняли с нее котомку и усадили за стол, предлагая ей закусить. Тихоновна между тем, перекрестившись на образа и поздоровавшись со всеми, стояла у двери, ожидая привета. У самой двери, у первого окна сидел старик и шил сапоги.
- Садись, бабушка, что стоишь. Садись вот тут, котомку-то сними, - сказал он.
- И так не повернешься, куда садиться-то. Проводи ее в черную избу, отозвалась какая-то женщина.
- Вот так мадам от Шальме, - сказал молодой лакей, указывая на петушков на спине чупруна Тихоновны, - и чулочки-то и башмачки!
Он показывал на ее онучи и лапти - обновки для Москвы.
- Тебе бы, Параша, такие-то.
- А в черную, так в черную; пойдем, я тебя провожу. - И старик, воткнув шило, встал; но, увидав девчонку, крикнул ей, чтобы она провела старушку в черную избу.
Тихоновна не только не обратила внимания на то, что говорили вокруг нее и про нее, но не видела и не слыхала. Она, с тех пор как вышла из дому, была проникнута чувством необходимости потрудиться для бога и другим чувством - она сама не знала, когда западшим ей в душу - необходимости подать прошение. Уходя из чистой избы людской, она подошла к дьяконице и сказала, кланяясь: - Об деле-то о моем, матушка Парамоновна, ты не забудь, ради Христа. Спроси, нет ли человечка.
- А это чего старухе надо?
- Да вот обида есть, прошение ей люди присоветовали царю подать.
- Прямо к царю ее и весть, - сказал шутник-лакей.
- Э, дура, вот дура-то неотесанная, - сказал старик сапожник. - Вот возьму тебя колодкой отжучу, не погляжу на твой фрак, узнаешь, как на старых людей зубоскалить.
Лакей начал браниться, но старик, не слушая его, увел Тихоновну в черную.
Тихоновна рада была, что ее выслали из приспешной, и свели в черную, кучерскую. В приспешной все было слишком чисто, и народ все был чистый, и Тихоновне было не по себе. В черной кучерской было похожее на крестьянскую избу, и Тихоновне было вольнее. Черная была еловая восьмиаршинная темная изба с большой печью, нарами и полатями и затоптанным грязью, намощенным новым полом. В избе, в то время как вошла в нее Тихоновна, была кухарка, белая, румяная, жирная дворовая женщина, с засученными рукавами ситцевого платья, с трудом передвигавшая ухватом горшок в печи; потом молодой малый - кучер, учившийся на балалайке, и старик с небритой мягкой белой бородой, сидевший на нарах, с босыми ногами, и, держа моток шелку в губах, шивший что-то тонкое и хорошее, и лохматый черный молодой человек, в рубашке и синих штанах, с грубым лицом, который, жуя хлеб, сидел на лавке у печи, облокотив голову на обе, утвержденные на коленах, руки.